Юбилей Киры Муратовой тих и скромен. ТВЦ в 3 часа ночи покажет "Два в одном" и "Культура" отметится "Долгими проводами" и спасительным фильмом В.Непевного "Кира", снятом в 2003-м году и уже не раз показанном. И все - ни ретроспективы фильмов, ни передач, ничего. Все правильно. Не Пахмутова же она в самом деле, не Владимир Меньшов, и даже не Михаил Козаков.
Надо было видеть, сколько людей пришло в понедельник в Библиотеку им. Эйзенштейна на вечер, посвященный 75-летию Муратовой. На вечере показали "Киру" и три короткометражки - "Справку", "Письмо в Америку" и "Куклу". Г.Карюк, Ю.Шлыков, А.Хамраев рассказывали о Муратовой не режиссере, а человеке. О ее способности по-детски расплакаться от беспомощности, о ее одесской «хрущевке», всегда полной народу, о несостоявшейся "Княжне Мери". Зара Абдуллаева, чью книжку о К.М. я читала с большим интересом, умно говорила о том, что Муратову многие принимают лишь раннюю, периода "Коротких встреч" и "Долгих проводов"; что при всей драматичности своей профессиональной и личной судьбы Муратова никогда своими драмами не спекулировала и жертву из себя не делала.
Наверно, это неправильно и грубо - поверять муратовские фильмы реальностью, но часто так бывало, что какие-то эпизоды из ее фильмов я видела потом в жизни. Буквально в первый свой год в Москве я увидела в метро картину, фактически воспроизводящую сцену из "Астенического синдрома" – где учитель, упавший в центре зала, сразу становится в буквальном смысле помехой на пути, через него перепрыгивают и бегут дальше. И уже совсем недавно я услышала отголоски "Мелодии для шарманки" - человеку из-за внешнего вида указывали на дверь, было это при мне, ситуация разрешилась вполне в духе муратовских фильмов, но я ходила подавленная несколько дней.
Время от времени, по разным поводам, в моей памяти всплывают отдельные эпизоды из ее фильмов. Гениальный, придуманный Муратовой еще в студенческие годы и появившийся только через тридцать с лишним лет в "Трех историях", эпизод: две сморщенные старушки, мать и дочь, перекрикиваются «Ты почему трубку не берешь?» - «Ты почему не звонишь?» Глухота и невозможность полного понимания хоть далекими, хоть близкими. Никто никого не понимает и не слышит, и никогда не поймет. И сюда же – старик на почте в "Долгих проводах", диктующий письмо. И сюда же – монолог безумного фотографа из "Увлечений" о кентаврах, которые существуют, он точно знает. И другие любимые мои эпизоды. В "Настройщике" - синхронно, перед зеркалом, постукивающие себя по лицу Русланова и Демидова, оставившая на время своих подопечных - Электру, Медею и Федру. "Чувствительный милиционер", танцующий в капустном поле с зажатой коленями куклой. Летящая по степи лошадь из "Перемены участи". Толстая завучиха из "Астенического синдрома", в уединении исполняющая на трубе «Strangers in the night». Забитая, издерганная мать из "Чеховских мотивов", после скандала застывающая перед телевизором, в котором – балерина. И финал "Долгих проводов", на котором я плачу столько, сколько смотрю этот фильм. И волшебный и жуткий эпизод из изрезанного и покореженного ее фильма "Среди серых камней" - невыносимо долгий кадр: умирающая девочка и рядом кукла, они очень похожи, в какой-то момент ты перестаешь различать, кто где, тебе кажется, что на твоих глазах, вот сейчас, пока ты смотрел, из девочки ушла жизнь, а неодушевленная кукла вдруг ожила.
Напротив библиотеки им. Эйзенштейна есть газетный киоск. Я подошла, купить газету, передо мной стоял мужчина. Он наклонился к окошку и спросил: «Скажите, здесь продают подтяжки?» - «Что?!» - «Скажите, здесь продают подтяжки?». - «Вы что, не видите, что это киоск?», - заорала киоскерша, а мужчина повернулся ко мне: «А вы тоже не знаете, где продают подтяжки?». Я не знала. Обиженный и нелепый, он шел по Каретному ряду и кричал: «Это безобразие! Я не могу купить подтяжек! Во всей Москве не могу купить подтяжек!» и повторял, повторял, а мне хотелось, чтобы он прямо с улицы шагнул в кадр муратовского фильма. Мне кажется, это единственное место, где его бы поняли.

Толины письма. Часть 1И так он крепился, крепился, искал позитив – сначала за окном, потом в телевизоре, потом в себе, теперь, отчаявшись, ищет в книжках. И все без толку.
А вчера позвонила тетушка.
Я, говорит, не могу больше слышать, как он по телефону разговаривает. Бесит: «Ой, здравствуйте, Эсмеральда Борисовна! Эсмеральда Борисовна, я Вам звонил, но Вас не было. Что вы говорите, Эсмеральда Борисовна! Эсмеральда Борисовна, а завтра в это же время я позвоню, удобно будет? Договорились, Эсмеральда Борисовна! И Вам тоже! Всего доброго, Эсмеральда Борисовна!»
Как подхалим какой-то. И голос сразу другой делается, и сам как будто в размерах уменьшается. Это он зашел недавно в компьютер и там какую-то книжку нарыл про навыки общения. С Москвой списался и ему прислали. Вычитал, что человеку на подсознательном уровне приятно свое имя слышать, человек вроде сразу к тебе располагается. И вот вставляет теперь везде. Так противно, сил нет.
как горлом идет любовь
Еще в понедельник посмотрела «Волчка» и все никак не напишу. По горячим следам сформулировать впечатления не получилось, боюсь, не получится и сейчас.
Конечно же, это история любви. Горькой, крепкой, настоянной на страдании и жертвенности. Любви необъяснимой. Нечеловеческой.
В «Волчке» вообще много дикого, необузданного, животного. Когда пьяная мать, гордясь своей выдумкой, упоенно, с садистическим удовольствием рассказывает девочке, что та – волчонок, найденный на кладбище, - она не просто пугает ребенка очередной страшилкой. Эта история, хоть и пришла ей в голову по пьяни, думаю, в глубине своей отражает отказ матери от кровного родства, объясняет в какой-то мере отношение к дочери как к животному, хуже. Девочка и спит, по-собачьи свернувшись в клубок, в ногах у хозяйки-матери, совокупляющейся с очередным партнером.
На ассоциативном уровне "волк" у меня всегда связан с преданностью и верностью. И безымянная девочка предана матери. Той, которая есть. Она бросается на каждого, посмевшего посягнуть на нее. Она ждет ее на подоконнике и освещает ей путь лампой-маяком. Она с изощренной жестокостью давит ежа, которого принесла ей мать - она чувствует обман и протестует, и заменители ей не нужны. Она любит, любит, любит эту опустившуюся, бессовестную, расчеловечившуюся, отсидевшую за убийство мать настолько, что в какой-то момент теряет не осознаваемый еще предел и тянется к ее груди и расстегивает на ней рубашку, и это самая жуткая сцена в этом сложном, но притворяющемся простым, фильме.
Здесь можно еще много о чем говорить. И об отсутствии среды, и об авторе, от чьего лица ведется повествование (с того света), и о замечательных волчкообразных рефренах, напомнивших мне Муратову -в частности там есть очень сильный эпизод, ближе к финалу, когда мать, дразня дочь, выкрикивает последние слоги слов, произнесенных девочкой. Это ритмика собачьего лая. И на таких перекличках в «Волчке» строится очень многое.
Но мне отдельно хочется сказать о речи персонажей – очень точно пойманной, но главное - уникальной для каждого героя, несмотря на их социально-культурную общность. Принадлежа к одному социальному слою, эти люди – мать, девочка, бабка, тетка, секс-партнеры матери – говорят на одном сниженном языке, но говорят каждый по-своему. Слов мало, на наш слух - так вообще одни междометия да мат, но Сигарев дает каждому свою речь, свои слова, свои сочетания, свою интонацию. Это не разные цвета на палитре, это разные оттенки одного цвета. Из бедного языка получилась богатая речь, и такое речевое богатство на столь узком социальном сегменте, по-моему, большая редкость для сегодняшнего кино.
С самого начала понятно, что эта история должна кончиться трагически, волчок крутится недолго - и жизнь девочки окажется очень короткой. В сценарии есть намек на раскаяние матери – ее рыдания в финале. В фильме их нет, и очень хорошо, что нет. Это наглухо заколоченный, душный мир, обреченный на воспроизведение одной и той же поведенческой матрицы, раскаяние обещало бы прервать порочность этого круга, манило бы обманчивой иллюзией спасения. Здесь этого нет. Здесь все честно - никто не раскается и не заплачет.
Во второй раз посмотрела фильм, снятый по повести Санаева. В первый раз он мне скорее понравился, сейчас посмотрела и поняла: чтобы принять этот фильм полностью, не нужно считать его экранизацией повести. Нужно развести два эти произведения.
Тогда не будешь сокрушаться, что одна из лучших сцен книги - финальный монолог бабушки под дверью у дочери - в фильм не вошла, и рассказ деда, изливающего душу соседу после очередного семейного скандала, тоже не вошел, и поездка в Железноводск, хоть как-то размыкающая эту невыносимую герметичность быта, тоже осталась за кадром. Но этих сцен просто жалко, а вот изменения в финале, по-моему, принципиальны.
Дело в том, что мальчика из книжки, испуганно жавшегося к маме на похоронах, в финале фильма нет, а есть совсем другой мальчик, у могилы доверительно сообщающий маме, где бабушка прятала деньги и спрашивающий, когда они собираются распродавать вещи. Тот мальчик из книги смог преодолеть мучавшее его прошлое, простить и вопреки всему полюбить бабушку. И вся книга об этом. Именно поэтому, несмотря на горечь, жалость, слезы, после прочтения все равно испытываешь какое-то светлое чувство. Потому что есть выход - в любви и всепрощении. Сможет ли простить мальчик из фильма, не станет ли он сам тираном - я не уверена. Это другой мальчик.
Скорее всего, именно так фильм и был задуман - о необратимости последствий любой тирании. Тирания не как один из оттенков огромной, пожирающей, извращенной любви, а как большое и безусловное зло, калечащее и сметающее все, что попадется на пути. В каком-то интервью Снежкина я прочла, что бабушка выступает едва ли не метафорой советской власти и что фильм о бабушке, а не о мальчике. Если так, то все становится на свои места, хотя мне лично жалко, что так. Ведь в книге у каждого была своя неразрешимая драма. Фильм же свелся исключительно к бабушке, и в чем, например, драма матери, мне из фильма не очень понятно. (Кстати, сцена, где Шукшина ночью по слогам диктует подруге по телефону диагноз "муковисцидоз", смотрится абсолютно фальшиво. И ночью-то зачем? Там градус экстремальности и без ночных звонков высок).
Конечно, Крючкова в роли бабушки превзошла себя. Поначалу мне казалось, что она пережимает, но потом поняла, что там пережать невозможно, в этой реальности нет той "нормы", откуда можно вести отсчет. Большая, неуемная, нелепая, беспредельная, мощная, некрасивая, деспотичная, нездоровая, любящая, проклинающая, несчастная, одинокая, не понимаемая никем и сама никого не понимающая, источник страданий всей семьи. Бедная.
При всем при том: я слишком люблю эту книжку, чтобы целиком принять такую ее трактовку.
Давно чувствовала, а в эти дни окончательно убедилась, что бывают ситуации, когда чужая честность отталкивает, а идейно близкий на какое-то время становится этически далеким. И это этическое расхождение задевает глубже и сильнее, чем расхождение идеологическое.
Вот умер Михалков - и многим приличным, образованным, умным людям захотелось высказаться. От всего сердца. Искренне и пылко. С красным словцом, по-хозяйски припасенным к случаю. Захотелось выплеснуть свою "правду", копившуюся много лет и "сказать всё" - о подлом веке, о сервильности, о трех гимнах, о бездарности, о дяде Степе, о реставрации и до кучи - о генах, детях и внуках. Перешагнуть через показавшееся ханжеским "или хорошо - или ничего" и быть честным.
И как же тошно мне стало от этой честности, от этой искренности, от этого чистосердечия, в один момент обернувшимися хамством. Оказалось, что сдержать свой зуд хотя бы на несколько дней - для многих почти невыполнимая задача.
И вот читаешь это все, а одновременно слышишь родные бабушкины интонации, с которыми она читала мне "Упрямого Фому", слышишь радио, пугавшее меня по утрам ненавистным гимном, видишь блестящий парфеновский сюжет в "Итогах" о гимне на агонизирующем уже НТВ, - и понимаешь, что чем сложнее отношение к личности умершего, тем выше должен быть этический барьер, который ставишь сам перед собой. Понимаешь, что не ханжество это, а нечто, задающее форму, устанавливающее предел. Что нарушение неписаных этических норм никогда так не бесит, как в случае неадекватной реакции на чью-то смерть, и что если упадет этот барьер, то вместе с ним рухнет что-то очень важное. А чужая смерть так и будет всего лишь поводом громко "заявить позицию" и лишний раз поёрничать над тем, кого давно и всем сердцем не любишь.
Нам дали горячую воду, и я, засучив рукава, принялась за уборку квартиры. Я знаю не так много людей, которые любят заниматься уборкой. Но одна женщина из моего далекого детства и сегодня служит для меня стимулятором деятельности, от ее образа я подзаряжаюсь, ее вспоминаю, а вспомнив, уже с подлинным удовольствием занимаюсь этим грязным делом. Мне далеко до нее по всем статьям. У меня нет ни ее размаха, ни ее скорости, ни ее объема работы. А главное - такого сознания собственной миссии. Масштаб не тот, все не то. Только и остается, что вспоминать.
( дальше )
Тоска страшная. И все мне не так, и грустно, куда ни посмотрю, что ни прочитаю. Перечитала на днях "Обломова". В школе Илья Ильич был моим любимым литературным героем. Со всем своим холерическим пылом я слагала ему оды в сочинениях, протестовала против ярлыка "лишний человек". Сейчас читала, проверяла, что осталось от той любви. Выяснила, что всё осталось, но теперь это любовь-жалость. Раньше Обломова нужно было выводить из социума, пристегивать к нему какие-то ложные оппозиции "полезный - бесполезный", а сейчас прочла и поняла, что книга прежде всего о необретенном "я" и о возникшей по этой причине боязни жизни.
Лень, апатия, безынициативность, повышенная ранимость, созерцательность как выбранный способ познания действительности - лишь частные случаи боязни жизни. Поэтому постель, одеяло и халат становятся естественным убежищем. Поэтому в эти пресловутые тапочки у кровати, не осмеянные только ленивым, он попадает не глядя. Он и живет наощупь, и без поводыря по жизни он беспомощен. Где он сам, где его поступки, что он любит, что ненавидит, - он не знает границ своего "я", он не отпочковался, он не обрел то, что называется дурацким словом "субъектность", и даже имя - лишь эхо его отчества. И в этих слипшихся, как тесто, "ИИ" никакого "я" не сыщешь.
И вот что ему, с такой глубокой трещиной в личности, все эти прямые, как шпала, штольцевские лозунги "Сейчас или никогда!"? Что ему все эти нелепые попытки его встряхнуть, если "так при смерти лежат, как он - при жизни"? Что ему Ильинская, по-учительски заставляющая его пересказывать прочитанные книжки и в сердцах заявляющая ему, что он мертвец? Да он сам это знает и чувствует так, как никакому другу-правдорубу и не снилось.
И к закату этой короткой, трагической жизни добрый Гончаров посылает ему простую и надежную Пшеницыну, любящую его бессловесной, нетребовательной, но при этом настоящей любовью, принимающую его таким, какой он есть, не ставящую перед ним и собой никаких стратегических задач и не пытающуюся изменить то, что изменить невозможно.
Все думаю про муратовскую "Мелодию для шарманки". Какой ясный и честный фильм. Как пощечина. И так же тебя обжигает, и так же после него в ушах звенит.
Муратову бессмысленно пересказывать. Можно, конечно, написать, что это рождественская сказка с грустным концом, но это ничего не говорит о фильме. Здесь есть гениальные эпизоды, абсолютно снайперская, убийственная сатира. Здесь все ее традиционные темы - равнодушие, глухота, неспособность не то что услышать, а даже выслушать другого, и не потому, что все вокруг плохие. Они не плохие, они - обычные, выполняют свои функции. Уборщица моет туалеты "в зоне повышенной комфортности" на вокзале, и в лепешку расшибется, но не пустит фронтовика, гремящего медалями, потому что не положено. Ведущая благотворительного аукциона выставляет случайно забредших сирот на мороз, потому что не положено им там находиться, но ситуация ее, видимо, коробит, поэтому едва заперев дверь, она начинает креститься. И доброй фее в исполнении Литвиновой мальчик нужен лишь как безделушка, которая приглянулась чем-то ее добропорядочному мужу (Табакову) и он решил подарить ее жене на Рождество; мальчик с темными кругами под глазами - это что-то из серии "товары для дома". Не сложилось, увели из-под носа, как какую-нибудь сковородку с наворотами.
Чистые, еще не тронутые ржавчиной общественных институтов, эти дети, конечно, обречены. И именно это создает шоковый эффект. Муратова оставляет своих маленьких героев наедине с их врожденной хорошестью и смотрит, как далеко они на ней уедут. В них еще нет агрессии, они еще не научились врать, хитрить и приспосабливаться. Они не умеют воровать, они вздрагивают от взрыва чужого смеха, воспринятого на свой счет, и отдергивают ручки от вокзальных тарелок с недоеденными огурцами и хлебом - они понимают, что позарились на чужое. И девочка, пойманная охраной магазина за банку огурцов, опускает свою повинную голову и не пытается оправдаться. Они родились хорошими и не восприняли еще общественную "мораль". Они не знают еще, что места у супермаркетов поделены между другими беспризорниками, поэтому их выпрут оттуда. Выпрут такие же нищие дети, только институциализированные, нашедшие крышу. Один из беспризорников говорит Никите, который не держится на ногах от голода: "Такой маленький, а уже клея нанюхался". Он уже принял форму системы, чтоб выжить, и никому уже не верит и никого ему не жалко.
А Никите пока жалко. И он прячет кошку под курткой, потому что кошка замерзла. И стирает ладошкой снег со скульптуры, потому что скульптуре холодно. И разлученный со своей сестрицей Аленушкой, забредет на чердак, укроется там пакетами, зажмет в кулачке шарики с надписью "С любовью!", застынет, и наконец попадет в тот мир, где его хорошесть не будет бременем.
Вот собственно и все. И дальше можно сколько угодно рассуждать о муратовской мизантропии, а великая Муратова будет заводить и заводить свою шарманку и снимать длинные-длинные фильмы, в которых нет никакой дидактики и никто ни в чем не виноват, потому что - вообще никто ни в чем не виноват, а просто так получилось. А если кто-то себя узнал, то что же она может?
С таким нетерпением я ждала всегда нового номера, с такой жадностью скользила по Содержанию, глаза разбегались: с чего бы начать, и это интересно, и это, и вот еще то. И всех авторов по именам и по почерку помнишь - личностей в обезличенном нашем времени. И ссылки шлешь друзьям. И обсуждаешь потом.
Закрывшуюся "Русскую жизнь" ужасно жалко. Спасибо, что была - свежим воздухом в нашей загазованной, душной, незакавыченной русской жизни.
Вчера во МХАТе им.Горького я пережила давно не посещавшее меня чувство какого-то запредельного восторга и радости. Святослав Вакарчук представил новую программу "Вночі". Получился совершенно обалденный концерт. Я никогда не умела описывать музыку, потому что не могу понять технологию ее создания. И анализировать: вот сейчас вступили клавишные и придали особый колорит чему-то там, тоже никогда не умела. Но чувство, когда сидя в зале, боишься шелохнуться, боишься спугнуть достигнутое и пойманное музыкантами настроение, я очень хорошо понимаю.
Камерный оркестр, плюс приглашенные музыканты, плюс весь состав "Океанов" показали вчера настоящий класс. Вчера очень чувствовалось, что им самим в кайф играть. Не было никакой усталости, тупой отработки. Особый респект Милошу Еличу, океановскому клавишнику, выступившему еще и музыкальным продюсером проекта, и автором песни "Дзвони". Песня "Холодно", и сама по себе прекрасная, одна из моих любимых песен у "Океана Ельзи", во вчерашней аранжировке просто превзошла саму себя по силе, по драйву, по накалу.
В альбоме "Вночi" есть несколько потенциальных хитов - это и "Чайка", и "Не опускай свої очі", и конечно же, "Така, як ти" - пронзительная, и, как я понимаю, очень личная для Славы вещь. Я с одной стороны недоумеваю, почему этих песен не крутят по радио, с другой стороны - рада: пусть не трогают моё, пусть сидят в песочнице и играются в Евровидение. </lj-embed> </lj-embed>
А ведь я её любила. И весну каждый год ждала не из-за какого-то там обновления природы, а из-за встречи с ней. И после школы тащилась на рынок не для того, чтоб в очередной раз услышать: «Эскимо на палочке для красивой дамочки!», «Клубника - половина мёд, половина сахар!», «Куры жареные, только что из курятни!», а чтоб увидеть свою молодую, стройную, подпоясанную красавицу, которой в своё время даже посвящали песни, я это точно знала.
Собственно, не так много и было у меня привязанностей - бабушкины осетинские пироги, уральские пельмени другой бабушки, мамин торт, ну и моя героиня черемша. Из-за своей преступной связи с чесноком черемша была под запретом. И если другие запретные плоды – все цитрусовые, большая часть паслёновых, а также шоколад, а также клубника, а также всё жареное, маринованное, солёное и острое – я покорно не ела, то черемшу я не могла вот так сдать. Она не так долго бывает, много её не съешь, и в конце концов, пошли они все к чёрту, имею я право на своё зелёное чесночное счастье?
Весной после школы я шла на рынок и покупала черемшу. К ужину мыла её, кидала в кипящую воду, через 4 минуты вынимала, брызгала на нее запретным уксусом, добавляла ложку растительного маcла, наматывала на вилку и ела. С удовольствием, с наслаждением. Как хорошо она шла под молодую картошку!
В Москве я потеряла черемшу из вида. Я добросовестно ходила на рынок, но её не находила. Я спрашивала черемшу, а мне показывали что-то большое, зеленое, щавелеподобное.
- Ну это не черемша! – жаловалась я дедушке. – Мне нужны маленькие аккуратные стебельки в пучках! Помнишь, стояли перевязанные?
- А-а, - махал он обреченно рукой. – Что ты хочешь? Москва! Что с неё взять? Здесь всё не то…
В супермаркетах лежала на лотках маринованная черемша. Купила как-то и не смогла есть – кислая, жёсткая, раздувшаяся, как воспалённая жила… Я продолжала свои поиски, и в это время мне нанесли первый удар. Как часто бывает, нанёс самый близкий человек, сестра. В ответ на мои очередные черемшиные стенания и упоминания песни «Черемшина», она сказала:
- А ты знаешь, что это не про черемшу песня?
- Как не про черемшу? А про что?
- Черемшина - это куст черёмухи, - бесстрастно ответила она. За ее плечами был выученный украинский язык, за моими – кладбище утраченных иллюзий.
- Черёмуха?! – возмутилась я. – Банальная, хрестоматийная черёмуха?
- Девушка влюбилась в пастуха и ждёт его у куста черёмухи, – веско продолжала сестра. - Он сейчас овец загонит и придёт. А пока овцы пьют воду из Черемоша. Черемош – это река такая.
- В какого еще пастуха она влюбилась?! – я взбесилась. – Что, про эту ерунду песню надо было сочинять?!
- Сочинили. А черемша осталась невоспетой.
Что ж такое-то, - думала я про себя. – Мало того, что черемшу мне нельзя. Мало того, что купить её не могу. Так еще и песню отняли. Пойду завтра на рынок и куплю то, что они называют черемшой.
Я со злости купила 5 пучков. Это было совсем не то. Разросшаяся, с большими листьями, неопрятная распустёха вместо тех, маленьких, "подстриженных", светло-зеленых перетянутых стебельков с острыми кончиками.
Только я успела положить её в воду, как позвонил папа:
- Слушай, а ты с листьями купила?
- А что, у меня был выбор? – огрызнулась я. – Тут она вся с листьями! Тут в принципе нету стебельков! Вот тех, маленьких пучков,
- Ты там смотри осторожно. А то тётушка так траванулась однажды. Перепутала черемшу с ландышем, у них листья похожи, а ландыш ядовитый. Так что ты нюхай каждый лист, черемша должна чесноком пахнуть.
Кайф сломался окончательно. Те стебельки из детства не пахли чесноком. Они пахли свежестью и весной. И чистотой. И прелестью запрета. Они занимали мало места. Они были неназойливые, деликатные, воспитанные. И никто ими не травился.
- Так вот ты какая, - думала я, наматывая черемшу на вилку. - Вот, значит, ты какая. Поэтому о тебе и песен не пишут. Злая, горькая, нахальная. Лживая.
Жде дівчина, жде.
Каждый раз, когда моя тётушка смотрит концерт, посвященный 60-летию Ротару, или 70-летию Пьехи, или 48-летию Пугачевой, или 75-летию Пахмутовой, или 80-летию Добронравова, или 50-летию Пугачевой, или 70-летию Кобзона, или 41-летию Лолиты, или 50-летию Долиной, или 60-летию Пугачевой, и всех, кто у них есть ещё там - она смеется: "Так я с ними и постарела". И в общем, так и есть. Без них, по большому счёту, и жизни нет. Без них, можно сказать, вообще «лететь с одним крылом».
«Я про себя столько не знаю, сколько про них!» - говорит тётушка. Сама она считает, что есть три категории людей, которые должны отмечать юбилеи. Это лётчики-космонавты, государственные деятели и народные артисты. Когда кто-то из ее подруг в преддверии круглой даты заводит разговор о юбилее, тётушка спохватывается: «Ты что, смеешься, что ли? Какой тебе юбилей? Ты что, летчик-космонавт? Или ты государственный деятель? Или народная артистка? Чего ты выдрыгиваешься? Свари курицу, пирог испеки, и что ещё надо?» - и на том конце провода с тётушкой поочередно соглашаются Фатимка из Пенсионного, Танька-всезнайка, Лидка из аптеки, Майка из ЖЭКа, Игнатовна из поликлиники, Анна Яковлевна с 1-го этажа, Этери, которая ткемали делает лучше вашей Веденеевой, Алка-глухая, которой пенсию неправильно насчитали, Тайкула, которая опять со снохой поскандалила, Мананка, сын которой во 2-м классе, придя из школы, сказал "Мама, у нас завтра родительское собрание, только ты, пожалуйста, оденься, как женщина, а не как гражданка" и ей так стыдно стало, представляешь?, Зера, у которой самые лучшие куры на рынке, женщина-загадка по прозвищу «Жопа на колёсах» (ее имени не знает никто, а прозвище она получила за редкую при ее габаритах способность мгновенно оказываться в любой точке города) и еще полгорода её подруг дружно решают "не выдрыгиваться" и не отмечать юбилеи. И в конце концов, действительно, что может быть лучше курицы и пирога?
Зато вечером они включат свои «Шилялисы» и «Электроны», синхронно стукнут по ним кулаком, чтоб появилось изображение, и увидят тех, с кем вместе постарели – самопровозглашённых примадонн в окружении смущённых экс-мужей и лощёных пажей, государственных деятелей в дорогих костюмах, а если очень повезёт, то и лётчика-космонавта, которая им расскажет, как они тут жили, пока она там летала.
А утром они позвонят друг другу по своим дисковым телефонам и с наслаждением, упоением и радостью перемоют кости тем, о ком они знают больше, чем о себе:
- Фильку, как бедного родственника, с краю посадила.
- Всезнайка мне вчера целый час интервью с ней зачитывала, там она его балбесом назвала.
- А про Пьеху опять сказали, что она хорошо выглядит, слышала? С 70-х годов это говорят! А как она должна была выглядеть, когда ей еще и сорока не было?
- Надоели они все. Тогда уж действительно лучше ткемали делать.
- Юлькино платье видела? С гипюровой вышивкой по всей спине! Как горничная, вот скажи! В конце концов, ты государственный деятель, надень черный костюм, белый топик и цЕпочку повесь! Оденься как женщина…
- Это, помнишь, Мананкин сын, когда во 2-м классе учился…
- Да знаю я! Он уже дедом скоро будет, она всё эту гражданку вспоминает, аферистка.
- И трубку всегда на первый звонок хватает. Так противно, как будто в детскую комнату милиции звонишь!
- Не говори...
Поговорят так час-другой, и станет легче. И никакой юбилей не нужен. «И мы ещё споём».
Читаю Дмитрия Кленовского. Нравится простотой и глубиной.
***
Я много молчал и ждал,
То верил, а то не верил.
Я словно всю жизнь стоял
У плотно закрытой двери.
Я знал, что за ней ответ
На всё, что во мне боролось.
Сквозь щель пробивался свет,
И слышался чей-то голос.
Но я уловить не мог,
Как я ни хотел, ни слова
Таким и в могилу лёг -
К нездешнему не готовый.
Так дети порой молчат,
Прислушиваясь напрасно,
Как взрослые говорят
О чем-то, для них неясном.
Но вот обернулись к ним
И что-то должно случиться.
А кончится все одним:
Что спать им пора ложиться.
Засахаренным солнечным лучом
Сияет мёд на блюдечке стеклянном.
Посланец неба! Гость благоуханный!
Что хочешь ты поведать нам? О чём?
Увы, мы никогда их не прочтём,
Те знаки формулы твоей нежданной,
Что в золотом ларце, от Бога данном,
У ангелов хранится под ключом.
Мы будем, волшебства не замечая,
Тебе всего лишь радоваться, к чаю
Меж булочкой и маслом получив.
Ведь тайна тайн твоих неизреченна.
И, может быть, от нас сокрытый, жив
На хрупком блюдце вздох самой вселенной.
